Мама Кремень

Галина Миленина.

Член Союза писателей России

Картинки по запросу граница сегодня  Крым-украинаВ гостях у дочери, взяла её телефон и в контактах увидела: «мама Крым» и «мама Кремень»— два своих номера, российский и украинский.  

Я живу в Крыму всю сознательную жизнь. Воспитала  двух дочерей, обе уехали в своё время учиться в Киев. Обе вышли замуж там.  Кто тогда мог подумать, что это будет заграница? И сегодня меня разрывает на две страны — половина сердца здесь, а вторая половина — там. И каждый раз, униженно стоя на границе в очереди таких же, как я, чувствую себя виноватой и даже предательницей, причём на обеих границах.  Молодая заспанная и озлобленная на весь мир служащая, крутит мой паспорт, не веря своим глазам, (ну не может мне быть столько лет!) пытаясь найти доказательство фиктивности документа, подковыривает фотографию своим жёлтым никотиновым, не женским ногтем. Потом вдруг грубо бросает команду через  окно: «На меня смотреть! Шапку снять!» А это зима, и метёт, скажу вам, не по-детски, злая сегодня и погода, не только служащая, которой толи выспаться не дали, толи в личной жизни не додали. Смотрю на неё и жалко,— вероятно, она моложе моей младшей дочери, но лицо –  бездушный камень,  фигура — табуретка,  вряд ли кому придёт в голову девушкой назвать. Ничего, я мама — кремень, стою, содрав поспешно дрожащей от унижения рукой шапку,  волосы от ледяного ветра дыбом,  пограничный снег, — и вашим и нашим, спешит укрыть пушистым платком. Но от соприкосновения с горячей моей головушкой не выдерживает и тает, стекая по лицу холодными слезами.  Ветер зло хлещет по щекам: «Не сиделось дома, на!» А несчастная обладательница маленькой будки на границе, видимо, испытывая несказанное наслаждение от встречи со мной, всё тянет, не отдаёт паспорт. Неторопливо  выходит из будки, приглашает коллегу, и уже вдвоём они пристально под лупой, по очереди, наведя лампу, изучают — меня, документ — меня, без шапки и снова документ… И я, вынув из арсенала своих улыбок одну понимающую,  я же мама-кремень, говорю себе мысленно: «Молчи, терпи,  скоро Полюшку обнимешь, внученьку долгожданную, заглянешь в её синие ясные глазоньки, услышишь, с ударением на второй слог, её сладкое «баби», почувствуешь ручонки, обвивающие твою шею, никакое бриллиантовое ожерелье не сравнится, и душа отогреется вместе с телом, всё забудешь! Терпи! Это мелочи, наши  не такое пережили,  главное знать, что впереди тебя ждёт встреча с родными, любимыми. И никакие границы, будки с мужеподобными злыми бабами, устрашающие вышки с автоматчиками,  появившиеся недавно здесь, не остановят. И я терплю, стоя там между двумя моими мирами, вспоминаю  строки своего романа и думаю, не приведи Господи, чтобы повторилось, не приведи Господи:

«Они втроём — мать и две дочери Катя и Оля вышли под Джанкоем, перестраховались. Когда их освободили, американский офицер, вальяжно устроившись в кресле чужого кабинета, с улыбкой  спросил Ольгу;

—Куда собралась, красивая? В Сибири снег, морозы…

—А при чём тут Сибирь? — не поняла девушка. — Мы домой, в Севастополь возвращаемся. Там тепло. Раздался хохот. Словно они лучше знали, что ожидает невольниц, отработавших три года на фашистскую Германию. Семнадцатилетнюю Ольгу вместе с сестрой Катей, что на год моложе и матерью немцы вывезли из Севастополя в сорок втором. За неделю до этого при бомбёжке погибла их старшая сестра Надя…

Сначала появилась первая отметина от пули в углу их дома, построенного отцом из белого инкерманского камня. Потом взрывной волной вышибло стёкла в доме и осыпалась штукатурка. После Надиных похорон, с ажурной беседки в саду попадали гипсовые голуби, некогда украшавшие её крышу по периметру и захрустели серой грудой под ногами. И мать, окаменевшая от горя и не проронившая слезинки на похоронах, вдруг увидев через три дня то, что осталась от голубей, упала на колени, и, прижимая к себе уцелевшее крыло, завыла: « А-а-ах, доченька, голубонька моя сизокрылая-я-я-я». Соседская кошка, дремавшая в тени, шарахнулась в сторону, вскарабкалась на яблоню, и долго наблюдала сверху, как раскачивалась внизу на коленях женщина, стеная и причитая…

Ожесточённые налёты на город почти разрушили его. День и ночь содрогалась земля, полыхали пожары, тысячи снарядов, авиабомб, мин разрывались на улицах и площадях города. Утром Ольга с Катей шли на завод, — родной с детства кинотеатр «Ударник» ярко полыхал, пламя билось, рвалось наружу, его не тушили, не хватало людей. Вечером, возвращаясь после смены, остановились рядом. Молча постояли, словно у могилы родного человека, серый дым поднимался тонкими струйками, тлело то место, где некогда был экран.

Была у них возможность покинуть осаждённый город, эвакуироваться вместе с другими, но вместо этого они с сестрой выехали в Камышовую бухту в госпиталь. Обмывали, кормили, подносили судна раненым бойцам, перевязывали раны, мыли полы, делали всё, что требовалось.

Третьего июля город был взят фашистами.

Всем горожанам от семнадцати до тридцати пяти лет  приносили повестки на работы в Германию. Однажды,  мать вернулась с ночной смены домой, на пороге ждала соседка — её девочки во время облавы были схвачены на рынке и находятся на железнодорожном вокзале, мать рванулась туда. На перроне был хаос. Крики и плач заглушала музыка — полицейские пригнали баяниста, приказав играть бодрые мелодии. Проталкиваясь сквозь толпу, спотыкаясь о груды битого кирпича, натыкаясь на телеги, полицейских, мешки, ящики, задыхаясь, осипшим голосом звала : «Оленька, Катюша!» Но её голос тонул в гуле других голосов и звуков. Добежала до открытого пространства перед вагонами, но это пространство отвоевали себе сторожевые псы, рвущие  поводки в руках охраны… Спина взмокла, струйки пота стекали по лицу, пряди волос выбились из под косынки. Глазами отыскала своих плачущих девочек в чёрном проёме вагона с редкими зарешеченными окнами, рванулась к ним, но высокий полицейский, с квадратным подбородком и плохо выбритой ямочкой на нём грубо оттолкнул, не давая приблизиться к дочерям:

— Отойди, не положено!

— Я с ними. Я хочу уехать! — выдохнула, не раздумывая мать. А баянист, растягивая меха, надрывно, с хрипотцой выводил, виновато склонив голову, не глядя в лица земляков: «Эх, яблочко, куда ты котишься, попадёшь ко мне в рот, не воротишься!»

Полицай ухмыльнулся, волоски на ямочке затопорщились, подошёл вплотную, — ледяным холодом повеяло от его автомата на уровне её лица,  подцепил стволом ворот  блузки, дёрнул в сторону, с треском рванулась ткань и пуговицы покатились под ноги, обнажив  материнскую грудь, вскормившую троих дочерей. Стоявшие рядом полицаи хмыкнули: дескать, не на что посмотреть.

—Пошла! — ткнул один грубо в спину, в сторону состава, и женщина шагнула, высоко задрав юбку, в товарный вагон для скота, уцепилась за поручни, а дочери бросились к ней последний раз обнять и вытолкнуть прочь, уберечь мать от неволи, понимая, ради них она решилась на отчаянный шаг. Но вцепилась до побелевших костяшек пальцев в проём вагона, удержалась, когда внезапно дёрнулся состав, и все откачнулись и попадали. Осталась со своими кровиночками плоть от плоти. Обняла крепко, прижала к груди, покатилась судьба под колёса…

Везли в вагонах для скота и обращались, как со скотом. В углу вагона вместо туалета стояло корыто и все — молодые мужчины и женщины вынуждены были ходить туда на глазах друг у друга. Когда небольшие запасы продуктов закончились, люди начали падать в обморок от голода, духоты и смрада. И только после этого, на стоянках им стали выдавать миску баланды и тонкий кусочек хлеба в день.

На одной из стоянок, мать нашла заскорузлую от грязи и коровьих лепёшек бечёвку, отмыла в дождевой луже, распустила на тонкие верёвки, продела в петли и дыры от пуговиц на блузке. Заплела с молитвой тугой косой под самое горло… Залатала израненную душу, спрятала от чужих глаз тело.

Месяц были в пути, голодали, ночами согревали друг друга, болели. Сначала их привезли в пересыльный лагерь, где они прошли санобработку, оставили отпечатки пальцев, получили рабочие удостоверения и прямоугольные нашивки: на синем фоне белые буквы «OST», которые должны были носить на груди.  Скоро мать ожидало новое испытание — невольничий рынок. Хозяин мебельной фабрики сразу выбрал из толпы Ольгу, затем ещё десяток молодых и здоровых, и с ними Катю, отодвинув мать в сторону. Мать упала перед ним на колени, умоляя не разлучать с дочерями. Ползая в пыли, обнимала сапоги немца, целовала руки ненавистного врага, забыв про гордость, лишь бы остаться рядом с девочками, защитить, уберечь, заслонить собой. И трескалась, рвалась, расползалась натянутая суровой бечёвкой тонкая ткань на её груди… Упросила.

Их привезли в местечко между Котбусом и Франкфуртом на Одере. Поселили в наспех сколоченный барак, — умывальник, длинный ряд двуярусных нар с матрасами и подушками набитыми соломой, вместе, уже хорошо. Вставали затемно, работали на мебельной фабрике по двенадцать часов в сутки — сбивали ящики для снарядов, стелили в них стружку и солому, что бы мягко лежать было бомбам, которые потом полетят в их отцов и братьев. Что было тяжелее — физический труд от темна до темна или это знание, о котором старались не только не говорить, но даже и не думать?

Прошло почти семьдесят лет с той поры, но сегодня, к концу жизни Ольга каждую ночь встречала там, на чужбине, она не могла отделаться от навязчивых воспоминаний, не могла думать ни о чём другом. И  могла найти покоя, не разрешив для себя очень важный вопрос: открыть свою тайну родным или унести  с собой в могилу…

(отрывок из романа Галины Милениной  «Договориться с Тенью»)

 

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s